Максим Исповедник. Мистагогия

Каким образом мудрый, получив наставление, становится мудрее, а праведный, приумножив знание, становится знающим, согласно божественной притче (Притч. 9:9), — это ты сам, мой достопочтеннейший из всех, ясно показывал своим опытом, делом преподав то, на что намекает Слово Божие. Ибо услышав однажды, как я мимоходом и кратко, насколько мог, излагал прекрасные, таинственные и в высшей степени поучительные толкования некоего великого старца, истинно мудрого в отношении к [вещам] божественным, о Святой Церкви и о совершающемся в Ней священном Собрании, — ты настоятельно просил меня составить для тебя письменное изложение этих толкований. Ты хотел иметь сочинение как снадобье против забвения, укрепляющее память, которая, как говорил ты, во времени имеет своего естественного губителя. По твоим словам, время с помощью забвения может незаметно смыть и совершенно изгладить отпечатки и образы прекрасных вещей, сокрытые в нашей памяти. Поэтому она непременно нуждается в средстве обновления ее, благодаря которому силе слова, всегда пребывающей в цветущем состоянии, присуще сохранять память неизменной и неистощимой. Насколько мудрее стремление к неуничтожимой сохранности услышанного, чем желание просто слушать, знает, конечно, всякий человек, который хоть немного печется о благородстве речи и не чужд совершенно близости слову.

Каллист Катафагиот. О Божественном единении

Всякое живое существо из всего того, что рождается, в силу лучшей своей прирожденной деятельности в одинаковой степени пользуется и покоем и удовольствием, в этом находит наслаждение и потому стремится к нему. Таким образом и человек, имея ум и, естественно, размышление о жизни, ощущает наибольшее наслаждение и действительный покой тогда, когда он помышляет относительно себя о лучшем [состоянии], хочет ли кто-нибудь назвать его благом или добротою. Это состояние бывает действительно у того, кто, имея Бога в уме, помышляет о свойствах Его, как Существа действительно Верховного, мыслимого превыше ума, любящего человека бесконечно и свыше разума и уготовляющего высокие дары и непостижимые блага и красоты своим созданиям и притом главным образом в вечности.
Если всякое рождение уподобляет рожденное родящему, как сказал Господь, что “рожденное от плоти, плоть есть; и рожденное от Духа, дух есть” (Иоан. 3, 6); и если родившийся от Духа есть дух, то очевидно, что таковой будет и Бог по родившему Духу, так как Дух есть и истинный Бог, от Которого по благодати родился причастник Духа. Если же таковой Бог, то он будет по достоинству явно созерцателем, ибо от созерцания Бог и наименован Богом. Так что не созерцающий, следовательно, или еще не достиг духовного рождения и причастия, или же, достигнув его, смежает, по неведению, зрительную силу свою, невежественным образом отвращается от божественных мысленных лучей, сияющих вокруг умного Солнца Правды и, ставши участником созерцательной силы, [4] к несчастию, лишается ее действия, хотя бы и устремлялся горе к святости.

Эрн В.Ф. Верховное постижение Платона

Для знающих творения Платона бросается в глаза совершенное тожество между указанными пятью чертами, содержащимися «имманентно» в данных мифа о пещере, с теми резкими, почти кричащими свойствами, которыми отличается ряд крупных и значительных произведений Платонова пера. Оставляя все второстепенное и спорное до другой части работы, останавливаюсь на диалогах бесспорных и действительно основоположительных. Это: Горгий, Менон, Теэтет, Федон. Эти диалоги 1. своею обширностью свидетельствуют о целом периоде писательской деятельности Платона. 2. Они чрезвычайно значительны в смысле «вхождения в мир истинных предметов». 3. Они исполнены величайшей тоски и величайшего эротического томления. 4. Они проникнуты предельною враждою к «миру», крайним пессимизмом и величайшим пафосом ухождения от всего земного. 5. Так как эти четыре черты, совершенно совпадая с четырьмя чертами свидетельства мифа о пещере, говорят о совпадении и с пятою чертою этого свидетельства, и тем более что написаны четыре диалога, о коих идет речь, несомненно после смерти Сократа, — то у нас есть все данные поместить названные творения Платона в длительный период, предшествующий солнечному постижению.

Соловьев В.С. Жизненная драма Платона

Философы первые произвели существенный раскол в греческой жизни. До них могли существовать по городам лишь партии, так сказать, материальные, вытекавшие из столкновения и борьбы чисто фактически образовавшихся общественных групп, сил и Интересов. Принципиального противоречия между ними не было, ибо все одинаково признавали один принцип жизни — отеческое предание. Никто на него не покушался, и за отсутствием принципиальных разрушителей не могли явиться и принципиальные охранители. Они неизбежно явились, как только философы коснулись святыни отеческого закона и подвергли критике само его содержание. Повсюду в Греции возникают две формальные партии: одна, по принципу, охраняет существующие основы общежития, — Другая — по принципу же — их колеблет. Первые победы везде принадлежали охранителям. Их принцип опирался на инстинкт самосохранения в народных массах, на всю силу противодействия хотя уже тронувшихся, но еще не разложившихся общественных организмов. Самая близость разложения обостряла охранительные вожделения страхом за их безуспешность. "Не смейте этого трогать, а то развалится." — "Но достойно ли оно охранения?" — "Не спейте спрашивать! Оно достойно уже тем, что существует, что мы к нему привыкли, что оно свое; и пока мы сильны — горе философам!" Те могли отвечать на это: "Велика истина, и она пересилит!" — но в ожидании этого Ксенофан всю жизнь бродил бездомным скитальцем, а Анаксагор лишь благодаря личным связям избег смертной казни, замененной для него изгнанием. Но в судьбе Анаксагора уже предчувствуется победа философии.

Устрялов Н.В. О политическом идеале Платона

Изучение системы Платона и разнообразных ее истолкований подтверждает впечатление необозримого духовного богатства, в ней заключенного. На рубеже нынешнего века немецкая марбургская школа выступила с попыткой обосновать новое понимание платонизма, истолковать его в смысле чисто логического рационализма или систематизированной методики понятий.> Эта попытка, предпринятая во всеоружии современной научно-философской техники, осветила в новом аспекте платонову мысль, доселе творчески оплодотворяющую философские искания и достижения. Но вряд ли, однако, сведение всего платонизма к теоретико-познавательной проблематике может быть признано отвечающим его основным устремлениям. И уже, во всяком случае, в односторонних гносеологических категориях невозможно уместить всей полноты гениальных откровений творца "Федра", "Пира", "Федона" и "Государства"...
В учении об идеях, центральном для Платона, своеобразно пересекаются элейско-сократовские и гераклито-протагоровские пути греческой философии. Критика эмпирии дана в нем одновременно с утверждением незыблемых основ подлинного бытия и непререкаемых начал жизненного долженствования. Метафизические элементы из этого учения так же неустранимы, как и логические. Одна и та же метафизика создала и этику "Федона", и эротику "Пира", и политику "Государства". Какова же эта метафизика?

Порфирий. Введение

Вид отличается от собственного признака тем, что вид может быть родом у других , между тем собственный признак не может быть собственным признаком других . И вид стоит впереди собственного признака, а собственный признак идет вслед за видом (примыкает к виду): надо быть человеком, чтобы быть также наделенным смехом. Далее, вид всегда бывает дан в субстрате в действительности, между тем собственный признак -иногда также и в возможности: Сократ-это всегда человек в действительности, но смеется он не всегда, хотя всегда обладает природной способностью к смеху. Далее, всегда, где определения разные, и сами предметы определений разные: между тем определение вида- быть подчиненным роду, сказываться о многих различных по числу при указании их существа и в этом роде, а определение собственного признака- принадлежать только одному , .принадлежать всегда и во всем его объеме.

Порфирий. О жизни Пифагора

Бедствие это, обрушившись на людей, задело вместе с этим и науку их, потому что до этих пор они ее хранили неизреченно в сердцах своих, а вслух высказывали лишь темными намеками. И от Пифагора сочинений не осталось, а спасшиеся Архипп, Лисид и остальные, кто был тогда на чужбине, сберегли лишь немногие искры его философии, смутные и рассеянные. В одиночестве, угнетенные случившимся, скитались они где попало, чуждаясь людского общества. И тогда, чтобы не погибла вовсе в людях память о философии и чтобы за это не прогневались на них боги, стали они составлять сжатые записки, собирать сочинения старших и все, что сами помнили, и каждый оставлял это там, где случалось ему умереть, а сыновьям, дочерям и жене завещал никому это из дому не выносить; и это завещание они долго соблюдали, передавая его от потомка к потомку.
После этого, когда Самое подпал под тираническую власть Поликрата, Пифагор рассудил, что не пристало философу жить в таком государстве, и решил отправиться в Италию. Остановившись по пути в Дельфах, он написал на гробнице Аполлона элегические стихи о том, что Аполлон был. сын Силена, убитый Пифоном и погребенный в месте по имени Трипод; а имя это оно получило от трех дочерей Триопа 8, которые там его, Аполлона, оплакивали.

Хайдеггер М. Учение Платона об истине

Идея добра, это выражение, вводящее в заблуждение современное мышление, есть обозначение той выдающейся идеи, которая как идея идей остается делающей пригодным ко всему. Эта идея, которая одна лишь может называться добром, остается ίδέα τελευταία, ибо в ней существо идеи исполняется, т. е. начинает существовать, так что только из нее возникает возможность уже для всякой другой идеи. Добро можно назвать высочайшей идеей в некотором двойном смысле: в по-степенности осуществления она есть самая верхняя, и взгляд на нее самый крутой, почему и наиболее затруднительный. Но, вопреки затрудненности собственного ее восприятия, эта идея, которая» если мыслить по-гречески, согласно существу идеи должна называться добром,—эта идея повсюду непрестанно стоит во взоре, а любое сущее обнаруживает себя, строго говоря, в ней. Поэтому даже там, где становятся заметными лишь одни скрытые еще в своем существе тени, уже должно сверкать сияние огня, пусть даже это сияние не замечается и не постигается как дар этого огня, пусть даже здесь остается непознанным прежде всего то, что огонь этот — лишь отрасль (έκγονον— VI, 507а 3) солнца.

Мартин Хайдеггер. Парменид

В восьмой песне «Одиссеи» (VIII, 93) Го­мер так говорит о своем главное герое: ἐλάνθανε δάκρυα λείβων. Прибегая к «правиль­ному немецкому» способу изложения мысли, мы переводим сказанное следующим обра­зом: «Он [Одиссей] прослезился незаметно для присутствующих». Однако если мыслить по-гречески, тогда надо сказать так: «Он [Одиссей] как проливающий слезы оставался в сокрытом». Равным образом известный призыв Эпикура «λάθε βιώσας» мы переводим как «живи незаметно», хотя по-гречески это означает: «Пребывай сокрытым в том, как ты ведешь свою жизнь». Глядя на эти примеры, хочется сказать, что здесь мы сталкиваемся с интересной языковой особенностью: в сравнении с немецким греческий язык выражает себя как-то наоборот. Однако на самом деле здесь нечто большее, чем просто «интересный» языковой факт. Отмеченная особенность имеет решающее значение для постижения начальной сущности истины, греческое именование которой (ἀλήθεια) является однокоренным с глаголом λανθάνω.

Головин Е.В. Артюр Рембо и неоплатоническая традиция

В своей книге "Великая феерия" Метерлинк вспоминает забавный эпизод: когда в самом начале века английские войска проникли в Тибет и подошли к Лхассе, теософские общества преисполнились радостным ожиданием известия о неминуемом разгроме англичан. "Они никогда не захватят великой Поталы, ибо трансгималайские адепты владеют секретом разрушительных сакральных энергий". Когда Лхассу быстро и благополучно взяли, поклонники адептов смутились, но ненадолго, поскольку надолго оккультистов смутить нельзя. Сейчас они, соче-ая апокалипсис и веданту, успешно толкуют о финале кали-юги, почему-то идентифицируя оную с "железным веком" греческой мифологии. Даже если принять весьма спорную тезу о первичной Традиции, разветвленной впоследствии на разнообразные традиционные учения, нельзя согласиться с какой-либо идентичностью подобных учений, следует, скорее, говорить о резонансах и влияниях. Кратко об этом: в далекой от креационизма греческой мифологии нет понятия, напоминающего индийскую "кальпу", и нет понятия о периодичности. Время возникает при контактах неба и земли, время есть неравномерная последовательность божественных Событий, вне таких событий время - только земная длительность, подверженная любому делению. Поэтому индийские "юги" и "четыре века" Гесиода можно соотнести лишь в очень неопределенной символике. Более того, пифагорейские числа-генады не имеют связи с временем в обычном понимании согласно "Теологуменам арифметики" Ямвлиха. Концепцию Гесиода трудно считать "традиционной" еще и потому, что она очень вольно интерпретировалась многими греческими философами. В

Pages

Subscribe to Front page feed